На главную

Последнее обновление 21 февраля 2020 г.

 

На карте     Ошма         Округа        Вятский край     Вятка в интернете

 

Чистополье

 

Увеличить размер шрифта >>>

Автор очерка Владимир Крупин,  

«Сельская жизнь»  (№№261, 262 - 13-14 ноября 1984 г.)

 

Поэт-врач Анатолий Гребнев давно звал меня побывать на его родине —  селе Чистополье Котельнического района Кировской области. И этим летом наши дороги сошлись...

 

БЫЛ один из тех деревенских праздников, которые собирают всех вместе. Навстречу нам и по пути шло множество людей, все нарядные, веселые. Перекликались, договаривались, кто к кому придет, где собираться. Толю окликали и обнимали непрерывно. Кричали: «Григорьич! Натолий! Ой, да ведь, глико ты, Анны ведь Гришихи сын! Толя, да как это ты без гармазеи?» Тут же вырывали обещание побывать и у них. В общем, все были так или иначе сродни или же хорошо знакомые.

Солнце полудня стало снижаться, листва кипела и сверкала, и шум ее от ветра был радостным.

Забыть о том, что с нами гармонист, нам не дали. Мы пошли на большую поляну, заполненную людьми. Гармонист, завидя Толю, поспешно свел мехи и сдал полномочия. Тот, согласно законам приличия, noотказывался, но вывернувшаяся сбоку и обнимающая Толю старуха прокричала:

- Гармонист у нас хороший.

Мы  не  выдадим его!

Всемером   в   могилу  ляжем

За  него за одного!

И дело было решено — Толя заиграл.

Ох, как он играет! Цыганку, сербиянку, прохожую, несколько частушечных размеров, любые песни, вальсы, фокстроты — словом, нет того, что Толя не выразил бы в звуках гармони или баяна. Я увидел женщину, пляшущую с ребенком на руках, мужика с портфелем, даже одноногого инвалида увидел, пляшущего на деревяшке. Одна баба дробила так, будто хотела вся целиком стоптаться в землю, другая ударяла подошвами, склоня голову и будто вслушиваясь, будто добиваясь из земли нужного ей звука. Частушки шли внахлестку, их было мудрено разобрать и запомнить, потому что веселье хлынуло враз, и все почти хотели выкричаться. Но тот мужик с портфелем пропел так, что я сразу вспомнил рассказ Толи о нем. Это был односельчанин, сын знаменитого, погибшего на войне гармониста. Осталась от отца «колеваторка» — восьмипланочная гармонь ручной работы мастеров Колеватовых, и мать мечтала, чтобы сын выучился играть на ней. Но ничего не вышло, хотя она, по ее выражению, «пальцы ему привязывала». Слуха не было никакого. Он и частушку пел не в такт, за музыкой. Но гармошку как память об отце не продавал никому, сколь за нее не предлагали.

Совершенно необъяснимые переборы взмывающих высоких голосов, поддержанные басами, делали свое дело. Народ, как, мотыльки на свет, слетался на музыку и пляску. Ввернулась в круг и уж не чаяла вырваться из него лохматая собака. Ребенок бегал за ней, да все не мог поймать, и вдруг сам заплясал под одобрительные крики. А частушки просверкивали, вызывая смех и новые варианты. Огромный мужик в комбинезоне и сапогах, видно, с работы, тяжело топал и гудел на тему женитьбы.

- Как над нашею деревней

Черный ворон пролетел,

Я хотел было жениться —

Поросенок околел.

Женщина в нарядной белой, в кружевах, кофте выхаживала перед парнем в голубой рубашке, который плясал, ускальзывая от нее вбок, она значительно, намекая на что-то известное только им, пела:

- Ягодиночка, потопаем, потопаем с тобой: больше нам уж не потопать — будет женушка с тобой.

Парень, ответствуя, тоже ей что-то напомнил:

- Подожди, моя милая, наревешься обо мне, належишься белой грудью на растворчатом окне.

Тут я услышал частушку, которая запомнилась мгновенно,— ее спел инвалид на деревяшке:

- Раскатаю всю деревню, до последнего венца! Сын, не пой военных песен, не расстраивай отца!

«Сын, не пой военных песен, не расстраивай отца»,— повторял я себе, думая, что веселье такого размаха не может долго держаться, но ошибался. Даже зрители и те притопывали на месте, а чаще срывались, раззадоренные музыкой, в круг. Я потерял из виду тех, за кем пытался смотреть, потому что добавлялось новых, будто в самосожжение веселья бросались они, чтобы оно разгоралось.

Толя упарился. Уже старухи, жалея его, кричали другим гармонистам, чтобы сменили его, но те не решались: что и говорить — поиграй-ка после мастера! И Толя продолжал.

Веселье оборвалось внезапно и даже как-то глупо. Невысокий краснолицый мужик, стоявший во всю пляску около Толи, попросил гармонь, и Толя охотно снял ее с плеча. Мужик же и не думал играть, он взял гармонь под мышку и... ушел. Это оказался владелец гармони. Кто говорил, что он пожалел инструмент, кто говорил, что его ждали в каком-то доме, думаю, что разгадка была в ревности к игре мастера, мужику бы так не сыграть, хотя и на своей. Толя развел руками, жалея, что не взяли свою, его гармошку, еще со времен юности ждущую его каждое лето, и веселье окончилось.

Засобирались домой. Солнце скользило к западу, уже не доставало до земли, резало деревья на две части: нижнюю — темную и остальную— изумрудную. К про­хладе оживились и запели птицы. Но и комары зазудели.

По дороге нас все время ос­танавливали, тянули к себе, мы отговаривались, но от всех отговориться было невозможно. Говорили ли мы, что только что с дороги, нам отвечали, что как раз и зовут нас отдохнуть, говорили, что Анна Антоновна, Толина бабушка, ждет к обеду, нам возражали, что как paз на обед нас и зовут.

— Айдако-те, парни, в Красное,— решительно сказал сродник Петро.

— Точно, ждут, звали,— подтвердил муж Толиной сестры Риммы, тоже Толя.— А завтра — бляха медная, к нам.

— Завтра кошу, — отвечал Петро,— беру роторную косилку, и с утра — по коням!

Оказалось, что в Красное мы просто обязаны идти. Заскочили домой, взяли rapмошку и хотели забрать Гришу, Толиного сына, который приехал с нами, но его уже утащил Вадимка, деревенский мальчишка. Грише было с ним интересней. Правда, Толе, как отцу, тревожней, ибо стало известно, что Вадимка уже посылал Гришу за деньгами к бабушке, а также взманивал на луга, на озеро, на самостоятельное купание без надзора.

С нами шел и Витя Колпащиков, азартнее всех плясавший на поляне, и его жена, ругавшая его за озорные частушки и пугавшая тем, что не пойдет в Красное и его не пустит. Шел Петро, Толя — бляха медная, еще несколько знакомых, сзади плелась полуживая старуха, за которую я очень боялся, что она не дойдет, упадет при дороге. Нет — дошла.

Столы были накрыты перед домом, в просторном палисаднике. Дом был основателен, крепок. Даже двор был под крышей и застелен по земле половым тесом. Вода на огород шла по трубам, качалась насосом, даже лужок на поскотине поливался веерными струйками, и трава была там густой, высокой. Поговорили о том, кто к кому приехал, о покосе, о погоде. Я уж отчаялся запомнить всех по имени, это было неудобно, так как меня-то быстро запомнили как приехавшего с Толей.

Веселье разгорелось не сразу. Сидели мы как на сцене, потому что вокруг ограды много собралось любопытных, и Петро шутливо, подобрав с травы клочок сена, совал его через ограду, предлагая пожевать. Тут сыпанул дождь, любопытных не стало. Думали перебраться во двор, но вновь, по выражению Толи, «окрасилось небо багрянцем», разгорелся огромный закат. Видимо, от него все лица казались розовыми и красными. Мне это­го цвета добавляла пылающая алостью рубаха, которую подарил мне Толя по случаю моего приезда в село и которую Петро сравнивал с флагом над рейхстагом. Петро вообще играл после Толи чуть ли не первую роль. Он сидел рядом со мной, спрашивая: «У тебя высшее?»— «Да».—«Ну и у меня кое-что за плечами».

— Петро, выпейте вы, че секретничать!— кричала Александра, как она представилась: Александра из села Сорвижи.

Еще она поддразнивала чистопольских, что не только у них есть свой поэт, а и у них, и не поэт даже, а поэтесса — Татьяна Смертина.

— Поженим,— кричали за столом.— Толя, ты как?

— Ни-ког-да! — отчеканивал Тояя.

—Витя, тебе хватит, ведь не спляшешь.

— Я?! Чтоб я не сплясал! Я мертвый спляшу!

— Петро, на рыбалку свозишь?— спрашивал Толя.

— О!—взорлил Петро.—Я ведь мотор к лодке купил! Новьё! Работает, как пчелка! На Пижме любого на одном цилиндре догоню и затопчу! Сделаем рыбалку. Директору скажу — кореша приехали. Уважит, куда денется. Траву вот подвалю.

— Да чего это, мужики, ровно все вареные,— заговорили вдруг женщины.

Уже кто-то ставил Толе на колени гармошку, уже ожившая старуха стащила с головы платок и помахивала им, крича:

— Сербиянка рыжая четыре поля выжала, снопики со­ставила, меня возить заста­вила.

Вышла Александра и еще без музыки, встав перед Толей, пропела:

- Поиграй, залетка милый, поиграй, повеселюсь. Меня дома не ругают, посторонних не боюсь.

Толя, налаживая по плечу ремень, весело, в тон отвечал:

- Поиграю, поиграю, зеленая веточка! Ты на что меня сгубила, эка малолеточка?

Я сильно подозревал, что Толя сам многие частушки сочинил. Причем, если кто-то в пляске пел частушку совсем не к месту, а ту, что вспоминалась, то Толя, направляя застолье или круг, давал тему. В частушках, конечно, далеко не вся душа русского народа, но часть ее, и не маленькая.

Витя уже изготовился к пляске, стоял, шатаясь и комментируя свое состояние: «Бес кидает», но только лишь заиграла гармонь, он моментально окреп и дал такую присядочку, что впору бы и профессионалам иного ансамбля. Пошли и многие другие. Старуха, махая платком, голосила:

- Оттоптались мои ноженьки, отпел мой голосок, а теперя темной ноченькой не сплю на волосок!

Правду сказать, и меня подмывало сплясать, да уж и Александра поударяла передо мной, но понимание, что мне и в одну десятую так не сплясать, как они, это понимание останавливало, и я не рыпался. Рядом сидела тетка Мария, тетка Вити-плясуна, я слышал, что она ему обещала завещать две тысячи, на что он, пьян-пьян, отвечал: «Ты всегда: выпьешь, обещаешь, а вот где ты завтра будешь со своими тысячами!»

Плясуны усердствовали. Петро, запыхавшись, свалился на скамью и кричал Толе:

— Перестань играть — они с ума сойдут!

Но перестать быль мудрено. Взять хотя бы одного Витю. Он сразу выкрикнул Петру:

- Что ж ты, Петя, приустал, ты пляши, не дуйся. Если жарко в башмаках, ты возьми разуйся.

И продолжал носиться, красный, яростный. Толя пробовал тормозить музыкой, но Витя отчаянно подскакивал к нему, делал выходку, и Толя вновь нажимал.

— Этот Витька да еще один прошлым летом трех гармонистов утолкли, — сказал сосед.

В этот раз Вите не было достойного соперника. Толя сдался перед Витей, свел меха и закричал, чтоб Вите не сразу давали пить, раза бы три обвели вокруг дома, как запаленную лошадь. Витя сел на клумбу и все еще махал руками и потряхивался, будто пляска продолжалась у него внутри и его сотрясала. А Толя жаловался, что смозолил пальцы.

Женщины душевно спели песню «Деревня моя, деревянная, дальняя...» Там были прекрасные слова: «Мне к южному морю нисколько не хочется, нисколько не тянет в чужие края. Тебя называю по имени-отчеству, святая, как жизнь, деревенька моя...»

Я вышел в огород, решил послушать пение издалека,

«Не осуждай несправедливо, скажи всю правду ты отцу. Когда свободно и счастливо с молитвою пойдешь к венцу... Умчались мы в страну чужую, а через год он изменил. Забыл он клятву роковую, а сам другую полюбил...»

Потом запели: «Отец мой был природный пахарь, а я работал вместе с ним...» Там были невозможно щемящие душу слова: «Горит село, горит родное, горит вся Родина моя...».

Вновь я был за столом, и седой старик в фуражке говорил:

— Не знаю, как я остался жив, прямо не знаю. Да-а. Сыновья все полковники. А я поучаствовал во всех переворотах. И куда жизнь утекла, куда делась? Были девки, стали старухи, как это, а? Я не боюсь, что я уже седой, что я дед и прадед. Моложе меня уже в могиле, даже кому была бронь, и те уже там.

 

НОЧЬЮ была гроза. Мы спали в пологах в клети, спали после огромного дня без задних ног, но гроза нас подняла. Молнии освещали клеть солнечным сквозным сиянием. Одна не успевала исчезнуть, вспыхивала другая. Гром сотрясал воздух.

Такие грозы ночью называют почему-то воробьиными, говорят, что воробьи начинают кричать. Может, они и кричали, но где их было расслышать. Чтобы не стало вовсе жутко, мы заговорили. Толя рассказывал, что в прошлые такие же праздники было больше народу и событий. Он называл уже умерших мужиков фронтового поколения, с которыми в детстве и отрочестве бывал на покосе, в поле: «Как они красно говорили! Где это все?»

Молния и гром огнеметной силы полыхнули и тряхнули так, что сбросили Толю с постели. Он что-то крикнул, но я не расслышал, но понял, что он боится за Гришу, чтоб тот не испугался, и что он пошел в избу его проверить.

Вернулся Толя в таком виде, что меня подбросило с лежанки. Оказалось, что Вадимка все же сманил Гришу ночевать на луга. Подучил сказать бабушке, что будет ночевать в клети. Мы оделись, обуваться не стали.

Вышли за ворота. Куда идти? Молнии ослабевали, уходили на запад, колокольня чернела при вспышках. Гром отстал от молний и не пугал. Дождя почти не было.

— Папа! — раздался крик, и мокрый, дрожащий Гриша радостно подбежал под отцовский шлепок. Гриша рассказал, что шалаш их свалило ветрам, а вначале примочило внутри шалаша, что они побежали домой и что молния один раз ударила прямо у его ног.

Вадимка, как опытный соблазнитель, скрылся от возмездия на сеновале какой-нибудь тетки, коих у него было во множестве. Гришу переодели, затолкали на печь, укрыли одеялами, напоили теплым молоком. Анна Антоновна обохалась вся, призывая на Вадимку кары небесные, но и оправдывая его — живет без родного отца.

Мы пошли досыпать.

Утром как и не было грозы—солнце сияло. Звенели по-за огородами косы-литовки. И на нас укоризненно глядел заросший бурьяном угол огорода. Вытащили свои косы, направили. Пошли размяться. Косили с радостью. Наклоняясь за пучком травы, чтобы протереть лезвие, я услышал: «Парень, видно, крестьянство знает». Не было мне большей радости от этих слов. Сказал это кто-то из двух пришедших проведать гостей. Один, знакомясь, сказал: «Валерка бу­ду», а другой назвался Николаем. Толя принес ему еще раньше обещанное лекарство. Вообще весь этот день к нам непрерывно текли гости, и почти всем им Толя давал какие-то привезенные заказы.

Со всеми были обстоятельные разговоры о рыбалке, о лугах, про которые Николай сказал, что на них так красиво, что душа отпадывает. И что, хотя и были дожди, рыба есть, побродить можно.

К обеду затрещали по селу мотоциклы. Стояли у ворот, незнакомый парень привернул, ухарски тормознув, мгновенно занял три рубля и похвалился тем, что на прежнем мотоцикле сломал три ребра, но все равно завел новый.

Пошли на почту — дать телеграммы, чтобы не беспокоились домашние. Но оказалось, ночная гроза оборвала и связь, и радио. Женщина обещала по возможности с кем-нибудь передать, кому будет по дороге. «Если, конечно, будет транспорт». Тут же на почте выяснилось и другое: Петро, работавший по связи, вызван на устранение аварии, значит, на луга он не поехал и, значит, не пойдет с нами на рыбалку.

Не успели мы загрустить, как все наладилось. На крыльце почты появился Гена-десантник. Тут же пообещал достать клюковой (от слова клюшка) бредень, велел немедленно собираться. С нами напросились Гриша и Вадимка, которого, куда денешься — родня, пришлось простить.

Рыбы попалось не так много, но самой разнообразной: щучки, ерши, окуни, караси, плотва, подлещики, язенки, даже небольшой линек. Но наловить полное ведро не дал Гена:

— Хватит на уху!

Уха — огромное ведро—была готова. Черпали самодельными ложками и нахваливали. Случились на озере мальчишки, приезжали купаться на велосипедах, хватило и им, и еще осталось. Когда стали укладываться на ночь, оказалось, что не взяли по милости Гены ничего теплого, только Вадимка был в куртке старшей сестры. Нарвали таволги и подстелили под днище палатки, чтобы не простыть снизу. Мальчишек положили в середку, сами легли по краям. Было тесно, мы шевелились, вытягивали ноги, палатка расшнуровалась, и нам добавили жизни комарики.

Мальчишки, едва рассвело, дали от нас тягу, мы немного добрали сна, но, разбуженные птицами, жарой первых солнечных лучей, выбрались, и вправду говорил Николай — душа отпала: до того красивы были луга. А небо какое было над ними —низкое, сияющее, склоненное к розовой воде, белому туману, мокрым, сверкающим кустам ивняка. В полусне, в полубреду стояла природа, трава и вода, соединенные туманом, смыкались, ложбины дымились белым паром.

Мы воскресили костер, разделись догола, чтоб потом надеть сухое, и ринулись в озеро. Сверху оно было теплое, но внизу — смерть какой лед! Поплыли. Толя пугал меня воронками и глубиной: «Трои вожжи дна не достают». Шутка шуткой, а бездна внизу ощущалась. Вылезли озябшие, грелись у огня.

— Ах, зачем эта ночь так была хороша,— пел Толя,— не болела бы грудь, не страдала б душа...

А в самом деле — зачем эта ночь так была хороша? Ведь живем настолько нервно, задерганно. «В затыке», как говорила знакомая редакторша, и вдруг такая радость выключения из суеты. Стоял легкий звон в голове от обилия свежего воздуха, тянуло на сон. Я лег в траву, и запахи—какой там сон!—запахи детства охватили меня. Скошенная трава, цветы, ягоды, ветер принес даже дыхание северного лотоса — кувшинки и еще запахи каких-то трав, которые были не для обоняния, для памяти, и воскрешали не образ самих себя, но время, в котором они впервые узнались.

Но сейчас-то зачем травить душу, зачем видеть в родниках свое стареющее отражение, зачем так безжалостно понимать невозвратимость молодости? Живя во многом для впечатлений, мы со временем получаем сильнейшее — то, что впечатления повторяются, и с этого начинается старение души. Избавиться от этого помогает интерес к жизни, и самое страшное, если интерес увядает. Чужая молодость кажется хуже прошедшей собственной не оттого, что она хуже, оттого, что не хочется признаваться, что в чем-то был обездолен. Чего уж теперь, как было, так и было.

СОЛНЦЕ вознеслось и нажаривало во всю ивановскую. Подумав о завтраке, мы разогрели вчерашнюю загустевшую уху. И очень кстати — прибыли гости. Десантник Гена и Толя — бляха медная. Толя искал ушедших из дому оренбургских пуховых коз, а Гена, по-прежнему опекая, явился помочь свернуть хозяйство. Гена сказал, приятно поразив нас, что вчера он ездил в свою деревню Разумы, теперь бывшую деревню, нарвал цветов и положил по цветку на места бывших домов. Звал съездить и нас, но невыносим вид разрушенных печей, крапивы, глушащей иван-чай, обугленных бревен, стесанных со стороны жилой части и светлеющих пятнами на тех местах, где висели фотографии, зеркала, вешалки, численники. «Нет, не поедем, Гена, нe обижайся». Да и легко ли вновь и вновь видеть свою вину за эти исчезающие деревни? Именно свою — не при нас ли «собратья» по перу воспевали централизацию сельской местности, как совсем недавно славили торфяно-перегнойные горшочки...

И еще новость так новость привезли гости — в Чистополье был пожар. Горел верхний порядок, но счастливо отделались—сгорели двор, сарай, дрова, а на дома не перекинулся — отстояли. Конечно, Гена был в первых рядах.

— Не успеешь уйти,— говорил Толя,— все чего-нибудь случится.

Темой общего разговора, как чаще всего среди молодежи и мужиков, стала армий, тем более говорить о другом при Гене было трудно.

— Пей чай,— пригласил Толя,— наводи шею, как бычий хвост.

— Эх! — принимая приглашение, сказал другой Толя.— Сорок лет коровы нет, маслом отрыгается. Эту-то знаешь ли? — спросил он меня.

— Память-то уж не молоденькая, может, и знал.

Гена и тут не отстал. Он добавил замечательную:

- Мне не надо решета, мне не надо сита. Меня милый поцелует, я неделю сыта.

— Ну, бляха медная, еще подумают, какие чистопольцы, поют да пляшут. Но ведь не все же работать, надо и дыхание перевести.

Они увезли у нас все тяжелое: палатку, ведро,— и мы налегке шли домой. По дороге ели чернику, выбирали из зарослей брусники красные холодные ягоды, даже и земляничины алели в мокрой траве. Говорили о детстве.

— Может, ты меня осуждаешь, что я Гришке ночью поддал? Нет? Я на себя сержусь! Ведь это — рыбалка, ночевка на лугах, для нас была естественной. Что ты! Я год пропустил из-за этих лугов: «Бросить школу — и—­вольному воля — поревет и отступится мать...» А за Гришку испугался — не приучен. Я по две недели в шалаше один жил, а он пропадет. Случись чего — его больше жена не отпустит со мной, она и так меня к Чистополью ревнует. А что я без него?

Я спрашивал Толю о Петре, о Вите Колпащикове. Петро, узнал я, был знаменит еще тем, что отвадил от села приезжих, с юга, строителей.

— И хорошо,—заключил Толя.— Строили они быстро, рвали деньгу большую, а проходило пять-шесть лет, и их дома начинали трещать по всем швам.

Интересно, что Петро, мужик, живущий основательно, всегда с мясом (он брал еще к зиме лицензию на лося), с техникой, собирался уезжать из села. Как и Витя Колпащиков, бывший заведующий клубом, изба которого была, по давнему выражению русскому, подбита ветром.

В селе была встреча с Петром. Он, не наладив связи, уезжал на луга, навербовав работников. Увезли уже вперед на «Беларуси» бочку пива. На том же тракторе была навешана роторная косилка.

— Погоду нельзя упустить,— говорил Петро, все уже зная про наш улов и ночлег.

— А связь?

— День ничего не решает, а сено уйдет.

— Телеграммы женам никак не можем дать.

— Поволнуются, так крепче любить будут,— отвечал Петро.— А накопят злости, дак приедете и обесточите. Так ведь? Дождут! Вы ведь не какой-нибудь цех ширнетреба, орлы!

И Петро умчался. И то сказать— у него были две коровы, телка, овцы.

Вернувшись домой, мы взялись за осуществление своей мечты — истопить баню. Но не сразу. Надо было сходить за хлебом, которого в селе из-за бездорожья не было три дня. Очередь двигалась медленно, но так спокойно, что стоять было не в тягость.

Вдруг Толя весь озарился и вывел меня на дорогу, а там повлек за собой к колокольне. «Да как это так, чтоб ты на ней не побывал!»

Колокольня была крепка и явно собиралась нас пережить, но лестницы внутри были расшатаны, а кое-где лишены ступеней. Поднимаясь впереди, Толя рассказал, что церковь разломали для кирпича и что колокольня теперь передана лесничеству как пожарная вышка. Толя поднимался и читал:

- Заметная на сотню верст, пожалуй,

Теперь уже безгласная, она,

Чтобы лесные упредить пожары,

Лесничеству на службу отдана.

С  нее мы даль оглядывали жадно.

И, не держась за  узенький  карниз,

Как  ангелы,  легко  и безоглядно,

За горизонт неведомый рвались.

На самом верху был ветер, закричали вороны, но, видя нашу невооруженность, замолчали. Толя показал направление к Караванному, к Горьковской области, леса которой синели на западе, рассказал, где какие были деревни. Сверху мы видели свой маленький домик и лужок на задворках, который следовало выкосить, видели дорогу, по которой приехали, я узнал Красное и дом, в котором позавчера мы веселились. Толя жалел, что в маленький приезд не успеем вo многих местах побывать.

 

АННА Антоновна, ползая по борозде на коленках, полола. Я стал помогать, а Толя хлопотал с баней. У нас одинаковые матери, и легко было разговаривать.

— Свекор был, покойничек, злой на работу, но горденький. Вот напеку утром блинов, раньше всех встану, говорю: «Гриша, зови тятю!» Гриша зовет. Тот молчит. Потом уже я сама: «Тятенька, пойдем блины есть». И так до трех раз. Уж только потом полати заскрипят. Еще до войны помер. А мой-то отец в войну. Когда Гришу убило подо Ржевом, как выжила с детьми, не знаю. Теленок — бычок родился, я, как чувствовала, не дала под нож, вырастила. Такой был сильный, два лошадиных воза в леготку тащил. Меня и без кольца слушался. С ним я в Ежиху на лесозаготовки нанималась, а дети одни дома... Корова у нас была. Раз Толю на рог поддела. До сих пор заметно. А тогда, какие тогда доктора, везли двадцать километров,— думали, не жилец.—Анна Антоновна разогнулась, заулыбалась — теперь и Толя, и все дети, и вся родня на врачей выучились.

Скоро мы «доехали» грядку лука, и я пошел к Толе. Баню он сделал своими руками прошлым летом, она, по его словам, прошла самые взыскательные испытания.

— Крышу не рассчитал, очень конек высоко вознесся, ты не находишь в архитектуре бани нечто прибалтийское? «У кого какая баня, у меня осинова, у кого какая милка, у меня красивая. У кого какая баня, у меня из кирпичей, у кого какой миленок — у меня из трепачей»,— Толя еще сказал ряд частушек про баню и связанные с ней события, но пусть он их сам попробует обнародовать.

Натаскали воды, затопили, и вода в котле, не прошло и получаса, закипела.

Кожа зудела и просила веника. Раздевшись, Толя хлопнул на камни пол ковшика. Из отдушины ахнуло пеплом и сажей... Следы Семенова усердия. Проветрили, вновь поддали. Баня держала пар на славу.

— Ложись, - приказал Толя и хлестанул меня чем-то жутким, будто теркой шаркнул по спине. Я взвыл и сверзился на пол.— Что? — спросил Толя. — Посильнее «Фауста» Гете? Будешь знать, как баню описывать.

Толя хлестанул меня веником из вереска. А дал он мне урок оттого, что я в одном месте описывал баню и для пущего эффекта придумал, что парятся вересковыми вениками. Вот и был наказан.

— Мы же березовые ломали.

— Есть и березовые.

Попарились для первого раза немного. Закраснели и чесались места бесчисленных комариных укусов. Но когда мы опрокинули на себя по шайке холодной воды, стало хорошо. В предбаннике ждали Вадимка и Гриша и примкнувший к ним племянник Толи — Андрей. Мы их положили на полок, как карасей на сковородку, и хлестали вдвоем. Вадимка и тут сумел всех обхитрить — попал в середину, и ему не досталось ударов по бокам.

Толя изобрел веник, на который впору выдавать патент и который усиленно рекомендую,— две трети березовых веток, одна треть вересковых. Береза смягчает вереск, а тот, все же чувствуясь, дает прекрасный смолистый запах. Эффект мы ощутили при втором заходе так, что захотелось третьего.

— Ты поживи, мы тебе покажем настоящую жизнь,— говорил Василий, дальний родственник Толи. — Вот Толя жил, и результат налицо, слушай: «На Угоре колокольня, кладбище, а дальше сплошь—за селом, за Чистопольем, в чистом поле ходит дождь». Все точно, нигде не соврал. Про многих сочинил, про меня нет. Толь, ты чего про меня тормозишь сочинять? Смотри, помру — спохватишься. А ведь умру, Толь, умру в колхозной борозде.

На смену ему явился одноклассник Толи - Николай Федорович, я уже слышал о его мастеровитости. Он сам, почти в одиночку срубил дом с паровым отоплением, сделал теплицу, развел плодоносящий сад, выкопал пруд, запустил в него рыбу, которая жила даже зимой («к проруби подплывала, из рук кормил»), но, насколько я заметил, делал Николай не для накопительства, а от природной одаренности и нетерпения рук. Он даже вездеход сделал в зимнем и летнем вариантах.

— Как там караси?—спро­сил Толя.

— Плавают, чего им. Породу вот улучшаю, нынче на Светлице наловил, запустил, пусть скрещиваются. Надо ли вам на уху-то, скажите? Или на лугах ведро оплели, дак пока сыты.

— Ты пока притащишь, мы уж проголодаемся,— поддел Толя в соответствии с чистопольским юмором.

— Да я! — Николай рванулся к двери.

— Не надо, не надо! — мы остановили Николая и уверили, что для нас лучше, если он попарится с нами. Тем более с таким изобретением — Толя показал веник.

Но Николай сказал, что только вчера топил свою, и, пока мы парились, он заменил воду в ведрах, чтобы молоко, квас и остальное по-прежнему были холодненькими. Поздравил нас с легким паром. Мы заявили, что пар действительно легкий, но не окончательный. Сели подкрепить выпаренные силы. Николай стал пытать Толю, помнит ли он, какие места были в окрестностях Чистополья?

— Где Пронина кулига?

— Да ты что! Проня мой прадед, чтоб я не знал! А где Крутая веретья?

— Спросил! — усмехнулся Николай.— А где Савкино репище?

— А скажешь, где Лебединое озеро, так отвечу.

— А где Круглое, где Бродовое? А Ореховое поле где? А Тихонин ключ? А Утопша? Вот скажешь, где Утопша, сдаюсь.

— Да там, где шалаши ставили.

Николай утвердительно кивнул, и состязание прекратилось.

— Николай Федорович,— спросил я,— а твои дети все эти места знают? И вообще молодые. Знают?

—    Где    уж там все-то. Вон Толя молодец, я думал: бывает наездами, так выветрилось, нет уж, что вложено, то вложено. Толь, видно, тянет сюда?

— Еще бы! Я и Гришку сюда везу, чтоб знал. Нынче сам изо всех сил просился, ни на какой лагерь Чистополье не променяет.

— Пчелы вот только у вас, — посетовал я, — днем меня прямо в голову жиганула.

— Умнее будешь,— решил Толя, как врач, — пчелиный яд полезен. Другой рад бы специально голову подста­вить, а тебе повезло.

— Это Фомихи пчелы,— сказал Николай, — Фома был жив, пчелы у него были, как мухи, а помер Фома, и пчелы у ей стали, как собаки.

Перешли в клеть. Там сто­яла Толина гармошка, Николай взял и поиграл немножко.

— Толь, — как мне показалось, сказал с грустью, — как ты мне дом помогал делать помнишь?

— Как же. Тес двуручником дорожили, пол сошкантивали.

— Да. А потом ты сочинил. И про пол тоже. «И дрогнет он в свой час под каблуком, а я рвану гармонь-полубаянку, чтоб друг в последний раз холостяком спел и сплясал лихую сербиянку».

Когда Николай ушел, Толя рассказал, что Николай его одноклассник только до шестого класса, а там ему пришлось идти работать — умер от ран отец и от туберкулеза старший брат. И Николай больше не учился. До всего доходил сам. Но жену выучил — она учительница.

Не было нам суждено отдохнуть в этот вечер. Явился за нами и с ходу заявил, что мы обещали у них побывать, Толя — медная бляха.

— Когда это обещали?

— А   в  Красное-то  ходили перед этим. Я ж говорил, туда могли бы не ходить.

— Туда сильней тянули.

Толя вздохнул.

— А ты коз-то нашел? — спросил я.

— Нашел, покажу.

Я впервые видел оренбургских коз пуховой породы. Длинношерстные чистенькие красавицы с умненькими жующими козьими мордочками и каменно замерший черноглазый козел очень мне понравились, и этим я очень угодил Толе. Чтоб не путать, назову его фамилию — Смертин. Он муж другой Толиной сестры, тоже Риммы. Еще в гостях была тетка Лиза, сестра Анны Антоновны, и Ольга, ее дочь с мужем Николаем, очень молчаливым, по фамилии Русских.

И в этом застолье были песни, частушки, пляски. Как подарок были две старинные песни, которых я раньше не слышал и которые до сих пор в Чистополье пелись. Вот первая:

Девица-красавица, что, скажи, с тобой,

Отчего ты сделалась бледной и худой?

Иль тоска-кручинушка высушила грудь,

Или тебя, бедную, сглазил кто-нибудь?

На сердце есть кручинушка, сохну день от дня,

Сглазил добрый молодец бедную меня.

Полноте печалиться и тратить красоту,

Разве не найдется милых на свету?

— Много в небе звездочек, полон небосклон,

Много в свете молодцев, но они — не он.

Перед второй надо предупредить, что «герба» — это межевой столб.

Вы поля, вы поля, вы широкие поля...

Что во этих полях урожай был не мал,

Что во этих полях среди поля герба,

Как под этой гербой солдат битый лежал.

Он не битый лежал, сильно раненный,

Голова   его  вся   изломана,

Бела грудь его вся  изранена.

На груди его крест золотым лежал,

А в ногах его конь вороный стоял.

Уж ты конь, ты мой конь,

Развороный   мой   конь,

Ты лети-ка, мой конь, на Россию домой,

На Россию домой, к отцу-матери родной.

К отцу-матери домой, ко женушке молодой,

Ко  женушке  моло-о-до-ой...

 

Второй песне Толя не подыгрывал, ее спели без аккомпанемента. Потом пели шутливые песни, где уж вели дочери, а не мать.

— Цыганочку мне! — требовал Толя-хозяин который раз.

— Да я уж их тебе целый табор наделал, — отвечал Толя-гармонист.

Заполночь  засобирались.

— Вы что, хотите без Есенина уйти, это не по-людски!

Спели «Над окошком месяц. Под окошком ветер. Облетевший тополь серебрист и светел...» и с этой песней вышли на улицу. Восток начинал алеть.

— Эх, не догуляли, — огорчался хозяин, — терпеть ненавижу, когда спешат. Уж сами пошли, так хоть узду оставьте.

Унося в памяти это послед­нее совершенно непонятное мне выражение, шли мы по спящему селу. Толя и Римма негромко завели песню: «Где эти лунные ночи, где это пел соловей, где эти карие очи, кто их целует теперь?»

Римма простилась, и Толя на прощание спел: «Покидая ваш маленький город, я пройду мимо ваших ворот», а мне, сводя и застегивая гармонь, сказал:

— Надо выспаться, а то, в самом деле, «утро зовет снова в поход».

 

ПЕТРО наладил связь. Он после лугов вышел на линию, отмахал пешком чуть не сорок километров, но результат был налицо—связь работала. Толя позвонил знакомым в райцентр Котельнич, и они обещали прислать машину. Звонили мы от Петра, жалея, что вместе не порыбачили. Петро весело говорил о той трехсуточной нагрузке, которая легла на него.

— Начальник базарит, мол, с опозданием починил. А работы там было на бригаду.

— Слушай, Петро, а зачем тебе столько сена? Понимаю, что много скотины, но, может, поубавить? Она ведь вас заездит.

— «Ниву» покупаем,— отвечал Петро.

— Сам мясо на рынок повезешь? — продолжал спрашивать я.

— Ни в кои веки! Тут с этим просто, сейчас полно ловкачей — шарят по сельской местности на своих машинах. Перекупщики. Берут на корню, все берут. И мясо, и ягоду, а уж мясо только сюда подай. Колхозникам же выгодно отдать больше, чем по закупочной. И с клеймением не возись, и со всякими справками от ветеринара. Тот еще начнет губы надувать, а то и не найдешь. А эти прохиндеи сами везде договорятся и деньги из рук в руки. А потом уж с вас, горожан, они вдвое слупят. Это я вам точно предсказываю.

Мы еще раз позвонили в Котельнич, и нам сказали, что машина вышла (к нашему счастью, был попутный врачебный осмотр), так что нам было пора собираться. Простились с Петром. Обещали приехать.

— Только застанем ли тебя в другое лето?

Петро засмеялся загадочно.

Мы поднялись на прощание на колокольню. Теперь я уже сам смотрел на окрестность, как на знакомую.

На задворках, что за нашей баней, маленькая женская фигура вела прокосье. Что же это мы, ведь хотели помочь?! Спешно мы спустились с небес на землю и, надеясь, что машина не так скоро одолеет сотню километров, ударили в три литовки. Косить было приятно. Анна Антоновна, выйдя в огород, вынесла нам холодного молока.

Пообедали на дорогу. Слепая тетушка пришла проводить. Пришли сестренницы, но на минутку — у всех были дела, работа. Толя не позволял никому унывать, укладывал сумку и говорил: «Запевай, товарищ, песню, запевай какую хошь. Про любовь только не надо — больно слово нехорош».

Машина снова, как и при приезде, не дошла до дома, мы вышли ей навстречу. Стояли на мосту через Каменку — водную артерию Чистополья. Вода была чистой, но мелкой, и серебряная монетка, которую я бросил, не успев сверкнуть, легла на дно.

 
 

 

© Павел Коркин. E-mail:pavelkorkin@yandex.ru

Hosted by uCoz